Я вспомнил Русалочку и что-то защемило у меня на душе.
Я вышел от Горецких с мыслью о ней.
На улице была ночь — белая петербургская ночь, полная неясных желаний, жуткого томления, задумчивой грусти. В голубой полумгле возникали воспоминания и мысль о Русалочке стала снова яркой, лучезарной — как будто бы вчера еще обвивались вокруг моей шеи душистые волосы, как будто бы вчера еще смотрел я в эти серо-зеленые задумчивые глаза…
Накануне решительного дня моей жизни захотелось мне проститься с ясной мечтой прошлого, захотелось, безумно захотелось увидеть мою Русалочку. Вспомнил «наш» день, ее волосы, ее слова. «Если захочешь увидеть меня — желай, зови меня, смотри на мои волосы — и я приду!» И, полный этих воспоминаний, я открыл свой бумажник, вынул заветную прядь и стал смотреть на ее мягкие волосы.
— Русалочка, я жду тебя! Русалочка, приходи! — шептал я, завороженный волшебством майской ночи.
И ждал, ждал, уверенный, что такой ночью возможно все…
— Ты ждал меня, милый? Я пришла…
Полна таинственных звуков была белая петербургская ночь. И не было странно моему уму, что в белой тиши пришла ко мне желанная дорогая гостья…
Видел ли я Русалочку той ночью у Невы, или это был только лихорадочный бред? Не знаю. Я был болен. Долго болен…
Когда я приходил в себя, я видел около себя Лидочку, попеременно со своей матерью дежурившую у изголовья больного. Через месяц после своего выздоровления я стал женихом Лидочки. Мне казалось, что я люблю эту девушку и я был уверен, что буду с ней счастлив.
Искренне и чистосердечно рассказал я своей невесте о Русалочке, и, подчиняясь ее немой просьбе, вынул прядь, лежавшую три года в моем бумажнике, и запер ее в ящик стола. Уничтожить ее — нет, этого я все-таки не мог…
Мы повенчались в ноябре. Медовый месяц проводили мы в Крыму. Он растянулся на целых два и эти два месяца живут в моих воспоминаниях, как остались там картины светлого чистого детства.
Однажды мы долго гуляли с женой у моря. Было так тихо, так приятно свежо, что мы гнали мысль о душных комнатах, о сне.
— Пойдем домой, — сказал я наконец, дотрагиваясь до руки Лидочки, смотревшей в морскую даль. Странное чувство возбуждало у Лидочки море — она видела его в первый раз. Оно и влекло ее к себе с гипнотической силой, и возбуждало неясное жуткое волнение.
— Пойдем, Лидочка, — повторил я.
Жена обернулась, потом пугливо прижалась ко мне и прошептала:
— Отчего она так смотрит на нас, Федя?
Я обернулся и встретился с хорошо знакомым мне взглядом серо-зеленых глаз. Появление Русалочки было так дико, так ненужно, что я даже не догадался поклониться. А она, продолжая гипнотизировать меня взглядом, спросила:
— Где мои волосы? Где мои волосы?
— Их нет со мной! — резко ответил я, глядя на побледневшее личико жены.
— А ваше слово? Ваша клятва носить их вечно с собой? Клятва!
Сознавая, что делаю не то, что надо, чувствуя себя трусом, я взял Лидочку под руку и быстро пошел с ней по пляжу…
Состояние Лидочки стало беспокоить меня не на шутку. Она совсем потеряла свой задорный смех, стала часто и подолгу задумываться и неохотно шла купаться.
— Она преследует меня в море, — жаловалась жена, — лишь только я войду в воду — она обязательно очутится за моей спиной… Я боюсь и ее, и моря… Уедем отсюда!
Уехать казалось мне позорным бегством. Я решил разыскать Русалочку и серьезно с ней поговорить. Мы вышли из дома вместе с Лидой. Я сказал ей, что иду к товарищу, не хотел говорить ей, что решил идти к Марине Игнатьевне (так я упорно называл Русалочку в разговоре с женой). Лида пошла купаться. По утрам она больше не ходила, боясь встречи с Русалочкой. Я проводил жену до поворота в купальню.
— Не оставайся долго в воде — видишь, какие волны, в воде холодно.
— Какой ты смешной, — ответила Лида, — вот сразу видно, что ты не купаешься… когда волны, теплее, чем если тихо… хотя я не люблю волн… Я скоро вернусь. Мне жутко, когда я слышу этот шум… Особенно вечером… Ты знаешь, я ведь очень плохо сплю, когда бурно. Ну, я иду. Прощай!
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Она прошла несколько шагов, остановилась и крикнула еще раз:
— Прощай!
Я долго смотрел на белую фигурку, выделявшуюся на фоне синего неба, и почему-то вспомнил Русалочку.
Почему Лидочка сказала мне: «прощай»?
Я не могу писать об этой ужасной ночи, когда под звуки бешеной осенней бури бросался я по всем знакомым, ища жену. Ворвался зачем-то в отель, где жила Русалочка — я не застал ведь ее дома, когда приходил… Ее и теперь не было дома…
Эта ночь… Разве это была ночь? Это были годы, десятилетия…
Наутро в купальне нашли платья моей бедной Лиды. Тело ее море не выбросило…
Как права была она, что боялась ласково-лживых волн южного моря… Как права была она, боясь злых глаз своей соперницы.
Я знал, что Лида стала ее жертвой… Как сквозь сон, вспомнил я сказанные ею слова:
— Если изменишь… — я убью ее… и погибну сама.
Я знал, что она была виновницей смерти моей Лиды… Но где было искать убийцу, исчезнувшую в ту же самую ночь?
Разбирая в Петербурге деловые бумаги, я нашел в ящике стола какой-то серый комочек. Стол стоял у сырой стены и из ящика пахло плесенью… нет, не плесенью — болотом… Я вынул серый комочек — и узнал в нем прядь женских волос… Изменившую свой цвет, свалявшуюся… И, при виде странной перемены этой пряди, вспомнил слова Русалочки:
— Когда я умру — волосы мои завянут…
Да, они завяли — как вянут водоросли… как вянут болотные травы…
Я бросил прядь в огонь, и, пока она тлела, думал о странной женщине, давшей мне день — один день — неизъяснимого блаженства… так непонятно любившей меня и ценой собственной жизни оторвавшей от меня ту, к кому была искренне привязана моя душа…
Прядь сгорела… Кучка золы… Если бы так же могли сгореть и воспоминания!
LORELEY
Ich gtaube, die Wellen verschlingen
Am Ende Schiffer und Kahn…
Und das hat mit ihrem Singen
Die Loreley getan…
— Я отдаю свой дневник тебе. Не хочу, чтобы он оставался у меня… Как вечный укор. Боюсь, что могу еще его когда-нибудь уничтожить. Под горячую руку. Я ведь чувствую себя все таки виноватым в ее смерти.
— Ты только исполнил свой долг.
Савельев нервно закурил папиросу. Мы помолчали.
— Ты сохрани этот дневник у себя… для нее… для моей невесты… Я ей ведь написал, что мы должны расстаться… Но этого она еще не поймет… Не думаю, впрочем, что наш разрыв произведет на нее слишком сильное впечатление… Ей всего восемнадцать лет. А в этом возрасте не переживают глубоко… Вот, когда она станет старше, возмужает, переживет серьезное чувство… Тогда пусть она прочтет это… и узнает, что заставило меня уйти от нее… А если я умру, то пошли ей этот дневник. Да?…
Я исполнил свое обещание ровно через десять лет, когда мы были в Одессе.
Я посетил ее в ее уютной квартирке. В маленькой светлой гостиной была масса цветов, расставленных с большим вкусом. На стенах висели довольно хорошие картины. На окнах — белоснежные занавески, скатерти, ковры. Все говорило о несомненном вкусе хозяйки. Дверь в соседнюю комнату была приотворена. Там сидели за накрытым белой скатертью столом со своей бонной дети — чистенькие, здоровые, как сама мать.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Прощаясь, я невольно задумался, что потерял мой погибший друг. Был ли бы он удовлетворен такой спокойной жизнью в рамках мещанского уюта, рядом с молодой и хорошенькой женой? — Вряд ли…
Та буйная любовь, на огне которой он сгорел, была гораздо ближе его характеру.
Да, бедный друг… Ты, все-таки, был счастлив.
Эта женщина, так почти равнодушно встретившая известие о твоей гибели — разве она поймет? Но ты хотел, чтобы она прочла исповедь твоей неудавшейся жизни…